Глава вторая

Рассказ Лепорелло

1. Отчего его прозвали Черным Бобом, что на деле-то не лучше Паршивой Овцы, а не, скажем, Зеленым Горошком, как бы ему хотелось? История эта случилась назад тому тысячи и тысячи лет, во времена, когда и сами бобы едва появились на свет, и имеет она прямейшее отношение к проблеме: что было ранее – индивид, род или вид… К тому же к истории этой примешано столько небылиц, что с точностью говорить о чем-то затруднительно, достоверно известного маловато, а посему восстановить ее можно лишь примерно и опираясь скорей на домыслы, чем на факты. Словом, история эта будто нарочно создана для поэтов и весьма приманчива для их воображения. Однако поспешим оговориться: тот, кого звали Черным Бобом, берясь за очередное дело, под именем своим никогда не работал, а придирчиво подбирал себе новое прозвище или же присваивал имя страдальца, чьим бренным телом вынужден был воспользоваться. К тому же этот самый Черный Боб издавна – ежели только в разговоре о нем уместно пользоваться какими-либо временными категориями – слыл докой по части «последнего гвоздя». Он, как тореро, выходил на арену под самый конец, когда подручные уже успевали разыграть большую часть боя. Тут он и подыскивал себе подходящее тело среди близких умирающего пациента – тело родственника, соседа или друга, – дабы родство, дружба или соседство позволяли ему беспрепятственно бывать в нужном доме, кружить рядом, помогать выхаживать больного. Он глаз не спускал с подопечного и усердствовал, на иной взгляд, сверх меры. Зато как скоро приходила пора и умирающий, отменно подготовленный, слабел душой, Черный Боб наносил свой коронный удар, вернейший удар, так что новопреставленный без лишней волокиты и дотошных разбирательств мог отправляться прямехонько в преисподнюю. С тех пор как за Черным Бобом укрепилась слава мастера, он и участвовать стал лишь в самых громких корридах, брал на себя лишь самых свирепых быков, словом, занимался персонами известными, особо ценимыми в преисподней, где весьма пеклись о качестве новых поступлений и любили покичиться победой, ежели удавалось заткнуть за пояс Противную Сторону, отбив у нее в тяжком бою завидную добычу.

Да, Черный Боб сделался искуснейшим мастером, но со всем тем не отпускала его одна тайная мечта. Ведь до сей поры ни разу не случилось ему попользоваться стоящим человеческим телом, чтобы было оно ему в радость и принесло хоть каплю удовольствия. На долю его выпало немало громких дел, какими не зазорно похвастаться любому бесу, но вот беда – раз за разом вселялся он в тела немощные, неказистые или совсем уж грубо скроенные. К примеру сказать, как-то отправили его спешно в Рим с приказом взять на попечение занемогшего кардинала Риччи, и Черный Боб лелеял надежду, что дозволят ему воплотиться в тело прекрасной Катарины, которая вертелась поблизости. Куда там! Была ему уготована безобразная оболочка старого слуги, вдобавок скрюченного ревматизмом и посему терпевшего муки, сравнить которые возможно только с муками адовыми. А время спустя довелось Черному Бобу слетать во Флоренцию – похлопотать об известной куртизанке и покровительнице искусств Симонетте, в доме которой, и согреваясь ее любовью, собирались именитые мужи для изысканных бесед. Стоит ли говорить, что успеха ради вселился Черный Боб в шута, поскольку больная всячески того привечала – только он своими выходками умел рассеять ее меланхолию. Шут же был от роду крив, да к тому же горбат, а умом и вовсе убог.

Наконец, тому лет двадцать велели Черному Бобу заняться великим теологом и последователем Блаженного Августина падре Тельесом, решивши, что тот вот-вот испустит дух. Бес-то в спешке и юркнул в тело некоего монаха из немцев, Иеронимуса Вельчека. Так этот самый падре Вельчек страдал язвой желудка и питался протертыми кашами. И как назло, в расчетах преисподней случилась в тот раз промашка, и падре Тельес после тяжкой болезни стал поправляться и благодаря стараниям еврейского врача-безбожника сделался живей прежнего – несмотря на почтенные свои семьдесят с хвостиком и ощутительную телесную немощность. И двух месяцев не прошло, как вернулся он в университет Саламанки и, поднявшись на свою кафедру, продолжил курс лекций о Святой Троице. А Черный Боб, рассудив, что больше ему тут делать нечего, воротился в преисподнюю, да только там, внизу, полагали, что теолога-августинца без пригляда оставлять не годится, и Черного Боба вновь отправили в Саламанку, где ему предстояло еще невесть сколько времени терпеть боли в желудке и перебиваться молоком да протертыми кашами – до той поры, пока падре Тельес и вправду не помрет.

Так вот и протекли помянутые нами двадцать лет. И влачил Черный Боб жалкую монастырскую жизнь, не смея позволить себе наималейших развлечений, ибо имел строгое предписание: никакими нечестивыми поступками или веселыми похождениями не пятнать добрую славу монаха, в чье бренное тело он, к вящему своему неудовольствию, вселился. На первых порах помаялся Черный Боб тоской и недугами, а потом от скуки взялся изучать теологию, заделавшись учеником падре Тельеса. И стоит принять в соображение, что явилось это курьезнейшим эпизодом в истории преисподней. Так-то оно так, да только написанные на неудобоваримой латыни и лишенные всяких литературных достоинств трактаты содержали мысли о Божественном, а тот самый дряхлый старичок, который, казалось, дунь – и рассыплется, знал о Боге поболе любого другого, правда, с одной оговоркой: в душе-то он был атеистом.

Не страдай Черный Боб так сильно от язвы, он бы и дальше готов был вести такую жизнь и не желал бы смерти учителю, но проклятущий желудок был словно набит горячими угольями, и если днем Боб просто ходил с постной миной, то ночами боль не позволяла ему глаз сомкнуть, ибо проклятая язва сна не знала и жгла так, что не было способа пригасить этот огонь. Так что Черный Боб поневоле клял живучесть падре Тельеса, хотя сознавал, сколь многим ему обязан. Но ведь и то правда, что благодарность никогда не значилась в числе его добродетелей.

Черный Боб – в облике падре Вельчека – слыл в Саламанке за чудака. В университете занимал он должность адъюнкта, и студенческая братия, люто его ненавидя, еще и выказывала ему презрение – за то, что рабски повторял он мысли падре Тельеса. Словом, на всем, что исходило от сего монаха, лежала печать ума посредственного и тусклого. В его обязанности также входило исповедовать неимущих студентов из одного местного колехио, и никто другой не накладывал столь суровых епитимий, никто не был столь строг с распутниками. Правда, уже после его смерти припомнилось, что катехизисом он студентов никогда не мучил и проявлял к нему безразличие, кое попахивало ересью. Но, возможно, это лишь часть сложенной много позже легенды о нем.


2. Святая инквизиция занялась было расследованием обстоятельств смерти падре Вельчека, но скорей на бумаге, чем на деле. Случилось так, что в одну из ночей Черный Боб, совсем изнемогши от боли и чуть усмирив резь в желудке корочкой хлеба, поспешил употребить передышку на размышления над одним темным местом касательно внутренних отношений меж Тремя Божественными Ипостасями. Саламанка спала, и сквозь открытое окно слышно было, как шумит река и как ветер, играя, поет в вязах. Больные глаза Вельчека устали от света. В подобных случаях Черный Боб позволял себе некоторые вольности – ведь счастливого дара, умения читать в темноте, его никто не лишал. Вдруг он услыхал шаги на галерее, и в дверь его постучали.

– Войдите.

В келью скользнула робкая тень.

– Не стряслось ли чего? Не захворал ли отец настоятель? – спросил Черный Боб, вскочивши со стула, так что куча книг, в которых он рылся, обрушилась на пол.

– Меня послали за вами, падре Вельчек, – произнес незнакомый голос. – Но, сделайте милость, зажгите лампу. – И, помолчав, добавил: – Вот странно! Здесь пахнет серою!

– Это от лампы. Я лишь недавно потушил огонь.

Ему довольно было просто прикоснуться к фитилю, чтобы келья осветилась, но, боясь смутить гостя, операцию эту он проделал, загородивши лампу спиной.

– И что же такое стряслось? – спросил Черный Боб, поворотившись и тотчас заметив, что на ночном посетителе было одеяние служителя инквизиции. Без всяких к тому оснований он почувствовал укол страха. – Что же стряслось? – повторил он вопрос.

– Падре, прошу покорно простить за неурочный визит, но дело не терпит отлагательств, и пославшие меня желали бы видеть вас незамедлительно, – промолвил гость.

В ответ монах скорчил кислую гримасу:

– Я тут, как на грех, занемог, нельзя ль обождать до завтра? Сеньоры инквизиторы должны понимать, что в такую пору добрых христиан не беспокоят.

– Пославшие меня, падре Вельчек, просят извинить их вынужденную настойчивость. Отец настоятель извещен и дал свое соизволение.

– Что ж, коли так, я готов. Холодна ли ночь?

– Довольно тепла.

– И плащ не надобен?

– Боюсь, в казематах сыро и холодно.

– В казематах? – Тело падре Вельчека против воли Черного Боба содрогнулось, а бес подумал, что, ежели начнется следствие, монаха он убьет, устроив ему прободение язвы. В преисподней потом разберутся, он же пыток терпеть не станет.

– Я готов проследовать, куда вам будет угодно, – сказал он, заворачиваясь в плащ.

После легкого препирательства – кому выйти из кельи первым – они оказались на галерее, а затем и на улице. Посланец шел молча, словно язык проглотил, бес же горестно размышлял над таким поворотом дела: слишком многого не успел он постичь в теологии, и навряд ли когда еще подвернется ему столь удобный случай. О чем они там, в преисподней, думают, ужели плохо им было бы заиметь знатока богословия из своих?

Город окутывала легкая дымка, и две тени, быстро скользившие по улице, походили на тени пришельцев из иного мира, отчего какой-то запоздалый прохожий, завидев их издали, даже спрятался за колонну и спешно перекрестился. Крестное знамение обожгло Черного Боба почище пули. Он охотно надавал бы по шее чересчур боязливому путнику, но шагавший впереди посланец сильно торопился, и отставать от него – из уважения к инквизиции – не подобало.

Во дворец святой инквизиции они проникли через маленькую потайную дверцу и, миновав две крытые галереи и два коридора, натолкнулись на ожидавшего их монаха-доминиканца.

– Добрый вечер, падре Вельчек, покорно просим извинить за неурочный вызов, но без вашей помощи нам не обойтись.

Служитель исчез. Слова доминиканца звучали приветливо, и Черный Боб успокоился.

– Что же случилось?

– Следуйте за мной и все узнаете. Сеньоры инквизиторы ожидают вас.

Они прошли каким-то узким коридором, спустились по мрачным лестницам и очутились в подземелье, которое, судя по сырости, располагалось под рекой. В полутемной зале заседал священный трибунал, и члены его в черном облачении сидели за столом, таинственные и страшные. Черный Боб знал об инквизиции только понаслышке и теперь, столкнувшись с ней впрямую, порядком струхнул.

– Подойдите ближе, падре Вельчек, – произнес кто-то на латыни. – Подойдите ближе. Мы нуждаемся в вашей помощи и просим об услуге.

Один из инквизиторов встал и указал куда-то в угол:

– Взгляните на этого фламандца, он недавно прибыл в Саламанку, и мы подозреваем, что явился он распространять лютеранские сочинения и что сам он – тоже еретик. Но он изъясняется на каком-то дьявольском наречии… Вот мы и подумали, что коль скоро ваше преподобие немец…

– Я никого не вижу, – сказал Вельчек, желая досадить инквизиторам, хоть сразу разглядел не только лежащего в углу фламандца, но и затаившегося у того внутри беса. Он не успел тотчас распознать, кто именно там был, но запах бесовщины учуял немедля.

– Не желаете ли, падре, воспользоваться вот этим светильником? – спросил один из инквизиторов.

Взявши светильник, Вельчек подошел к пленнику и пнул его ногой:

– Кто ты такой и что тебя привело сюда? – спросил он по-фламандски.

– Я – Надоеда. Явился переговорить с тобой…

– И лучшего способа найти не сумел…

– Никогда не думал, что монахи бывают такими лютыми… Пособи, будь другом, может, они отступятся. Назавтра мне нужно воротить тело в целости и сохранности, а эти вон как его изметелили.

Вельчек доложил замершим в ожидании инквизиторам:

– Это фламандский купец, его зовут Рёйсбрук[8]. О чем вашим милостям угодно его спросить?

– Проверьте, как он знает «Римский катехизис».

– Будет ли мне позволено присесть?

– Коли вам, падре, это необходимо…

– Осмелюсь напомнить о своем недуге…

Ему принесли табурет, и он сел. Потом снова заговорил с фламандцем:

– Слушай, Надоеда, давай-ка притворимся, будто ведем беседу, времени это много не займет, а потом они тебя небось отпустят. Ты должен говорить поболе моего, так что давай выкладывай, с чем тебя прислали. Да говори так, словно отчитываешь что по памяти – отвечаешь урок по Катехизису. Пусть думают, будто я тебя проверяю.

Фламандец слегка приподнялся. Раздался стон.

– Что желают знать святые отцы?

– Не еретик ли ты.

– Для них, видать, еретик, я исповедую кальвинизм.

– Это как же? – спросил, опешив, Черный Боб.

– Да, несколько лет я провел в теле одного французского гугенота, и он обратил меня в свою веру.

– Шутить изволишь? Мы, бесы, исстари были католиками.

– Так то раньше. Но потом Лютер объяснил поразительные вещи. Хотя лютеранство, конечно, не по нам – чересчур уж сентиментально. Но вот логика Кальвина безупречна! Никому из наших с ним не потягаться. Эх, а как он рассуждает о Дьяволе!

Черный Боб взглянул на него с презрением.

– Тебе бы послушать падре Тельеса. Вот у кого логика так логика! А какая глубина познаний, какая эрудиция! Мне довелось удостовериться, что во всем свете никто не знает о Боге столько, сколько он.

– Католицизм устарел, – со вздохом обронил Надоеда. – С точки зрения нашего дела от новых ересей проку больше!

– Случись в аду инквизиция, я бы на тебя непременно донес! Это надо такое – бес-еретик!

– А чем он хуже беса-католика? Ладно, по мне, так мы заболтались. Доложи-ка монахам о результате экзамена – чего ты напроверял. А я уж и на ногах держаться не в силах, ох и болит у меня все! Нет больше терпенья! Поскорей бы выбраться из этого тела – очухаться… Да и дело мое к тебе не терпит отлагательств.

Падре Вельчек повернулся к инквизиторам:

– Преподобные отцы, я обнаружил в этом человеке изрядное знание Катехизиса. Полагаю, это верный раб Господень. Он – францисканец-терсиарий.

– А порасспрашивали вы его о том, что он думает о конкретных положениях, касаемых Святой Троицы? Ибо в тех землях весьма распространены ложные воззрения Кальвина.

– Сей добрый человек даже имени этого выродка не слыхал.

Инквизиторы посовещались.

– Мы благодарим вас, падре Вельчек. Ступайте с Богом.

– А когда у вас случится свободная минута, – добавил тот, что выглядел среди них главным, – не откажитесь обсудить со мной кое-какие наиважнейшие проблемы. Как мне известно, падре Тельес нашел в вас истинного и достойного преемника.

– Падре Тельес почтил меня своим доверием.

– Дело в том, что в некоторых пунктах он отходит от учения доктора Анхелико[9].

– Зато приближается к святому Августину.

– Именно об этом я и хотел бы с вами потолковать. Так когда же я буду иметь удовольствие снова видеть вас здесь? Вы ведь знаете, с каким уважением мы к вам относимся, да и оказанные нам услуги не забываем.

– Когда будет угодно вашей милости. Лишь назначьте час…

– Ступайте с Богом. И берегите желудок!

– На все воля Божия. Покорно благодарю…

Черный Боб заспешил было к двери, но, услыхав позади голос Надоеды, приостановился.

– Ты что, вздумал бросить меня тут?

Черный Боб взглянул на несчастного.

– Монахи подлечат тебя. Наверно, завтра и выпустят. Ты знаешь, где меня отыскать.

– Чего еще желает этот купец? – раздраженно спросил один из инквизиторов.

– Он молит меня взять его с собой. Говорит, у него болят все кости и он голоден.

– Объясните ему, что это невозможно. Прежде мы должны написать кучу бумаг, а он – поставить на них свою подпись. Но его накормят, уложат в постель и, коли пожелает, даже дадут глотнуть водки, а прежде разотрут уксусом с солью – в подобных случаях нет средства лучше.

– Ну? Ты сам слыхал, – сказал Вельчек Надоеде.

– Нет, на это я не согласен, нет у меня больше терпенья!

– И что ты намерен делать?

– Умереть.

Купец громко застонал и затих. К нему подбежали монахи, и кто-то изрек:

– Он мертв.

Все чинно перекрестились.

– С чего это он? Давешнего двоеженца довели до седьмого штыря, и хоть бы что…

– Все зависит от организма.

Один из инквизиторов, опустившись на колени, принялся читать молитву за упокой души новопреставленного раба Божия.


3. Вельчек успел уж добраться до выхода, когда его нагнал дух Надоеды, иль, верней сказать, сам Надоеда, каковой духом-то на самом деле и был. А явился он зловещим дуновением – ледяным порывом ветра, который бьет в затылок и от которого начинают дрожать поджилки.

– Подожди, давай прежде выйдем, – бросил ему Вельчек по-немецки.

Потом августинец выбрался на улицу и больше не проронил ни слова, пока не оказался на порядочном расстоянии от дворца инквизиции. Спеша найти укромное местечко для беседы с бесом-посланцем, направился он к мрачной башне монастыря иезуитов, которая в тот час заслоняла собой лунный свет.

– Теперь говори, что там приключилось, зачем ты тут?

– Мне велено сообщить, что тебе дается новое поручение.

– Все у них там шиворот-навыворот! Тут падре Тельес помрет со дня на день…

– Да в преисподней о нем уж не тревожатся, с ним вроде и без того ясно. А для тебя подвернулась настоящая работенка.

– Кто там еще собрался на тот свет?

– На сей раз до смерти далеко, тебе велено быть неотлучно при некоем молодом человеке весьма знатного рода.

– Ох, не охотник я валандаться с желторотыми.

– Но того, о ком теперь идет речь, ждет, думается, судьба незаурядная.

– Вот пускай и приищут для него кого другого. И ты мог бы…

– Я не гожусь.

– Отчего же?

– Я гугенот, а потому не верю, что нужно усердие бесов, дабы помочь кому-то погубить свою душу. Пойми ты, всяк человек рождается с готовой судьбой! И Он изрекает: мол, этот, тот и тот – для Меня. А нам оставляет всякую дрянь да ветошь.

Черный Боб вздрогнул всем своим монашеским телом.

– Ты полегче с новомодными-то идеями! Окажись все по-твоему, мы без работы останемся.

– Ну и что?

– Надоеда, приятель, Творение – это Космос, как всем известно, Порядок, где каждый дудит в свою дуду ради мировой гармонии. Нам при раздаче определили роль искусителей и мучителей.

Будь у Надоеды в сей миг хоть самое жалкое тело, он бы всем видом своим выказал Черному Бобу презрение.

– Ты отстал. Творение – вовсе не Космос, а Каприз. И Другой сотворил все так, как ему заблагорассудилось, и сотворил множество существ бесполезных и нелепых, и дудят они в свои дудки фальшиво, не умея подладиться друг под друга, отчего все спутывается во вселенскую неразбериху. Да и сам Господь – воплощение разлада.

– Чушь!

Они помолчали.

– Ладно! – выдавил наконец Черный Боб. – Так что за птичку должен я упрятать в клетку?

– Очень скоро ты его увидишь.

– И мне опять оставаться в шкуре монаха?

– Полагаю, пользы от того будет мало. Тебе надобно быть рядом с тем человеком до самой смерти его, читать мысли и вести учет поступкам. Но главное, ты должен услеживать, как и что происходит в душе его под влиянием Благодати, точнее, увериться, что ничегошеньки не может там перемениться, раз уж предначертано ему вечное спасение. А затеяно все вот ради чего: когда Другой распахнет пред ним небесные врата, ты возопишь: «Нет у него на то права!» Словом, должен ты доказать, что человек сей несвободен в выборе и было заранее ему уготовано вечное спасение.

– А теперь растолкуй, каков тут смысл.

– Речь идет о споре между вами и нами, католиками и протестантами, и человек этот поможет уяснить, кто из нас прав.

– Ладно, одно утешение – работы не больно много. А есть ли указания, как поступить с телом монаха?

– На сей счет никаких указаний нет…

– Тогда…

Черный Боб радостно вскрикнул, и бездыханное тело Вельчека рухнуло на плиты.

– Пропади ты пропадом! – крикнул Боб, вылетая из ненавистной оболочки.

– Ты что, так и бросишь его тут?

– Отчего же нет?

– Это не годится, да и предначертан ему был иной конец.

Надоеда оглядел распростертое тело с чувством, похожим на сострадание, хоть и имело это чувство иную природу: так смотрят на произведение искусства, кое могло бы стать шедевром, но по недомыслию художника иль по его злой воле оказалось безвозвратно испорченным.

– Сразу видно, что ты католик, да еще из самых твердолобых, – пробормотал он, – тебе все одно: что эдакая смерть, что иная, пускай противоречит это любым законам метафизики. У нас – иначе. И один из наших великих поэтов уже придумал максиму, которой суждено произвести революцию в морали. «Будь верен самому себе», – сказал он. Доводилось ли тебе слыхать что-либо более новое и вдохновенное? А смысл таков: все в тебе предопределено, будь верен своему предназначению. Или так: когда рождается человек, в самом событии рождения уже таится весь жизненный путь его, включая смерть. Само собой, каждому должно на пути своем принимать решения, делать выбор, и, не спорю, иной раз возникает видимость, будто человек свершает что-то своей волей, да в иные моменты он и впрямь достигает некоей свободы; но кто воистину глубоко постиг себя, непременно выберет то, что ему и положено выбрать, – так умелый драматург повелевает персонажами, опираясь на закон естественной необходимости. А того, кто делает скверный выбор, следует сравнить со скверным поэтом: результат – иначе говоря, вся жизнь его – ошибка, фальшивая нота. Вообрази человека, которого инстинкты толкают к убийству, блуду иль воровству, а он вознамеривается вести жизнь святую. Его энтелехия, как вы выражаетесь, – стать идеальным бандитом или, скажем, законченным распутником, и, ставши таковым, он осуществил бы предначертанное ему. Но тут он встречается на пути с кем-то, кто говорит ему: «Вот, сын мой, Божий закон. Подчинись ему», и тот тщится жить праведно и – обречен на несовершенство, что есть величайший из грехов.

– Так мыслят протестанты? – недоверчиво спросил Черный Боб.

– Нет, пока они до этого не дошли, но вот-вот дойдут. И изрекут, что каждый человек несет в себе собственную смерть и умереть иной смертью – подлог, величайший обман, величайший оттого, что непоправимый. Вот отчего мне так грустно видеть это брошенное тело. Ты-то знаешь, как он должен умереть: от прободения язвы, в страшных муках, после совершения всех церковных таинств. Но еще не поздно.

– Да, – глухо произнес Черный Боб. – Еще не поздно.

– А утром тебе надлежит отыскать Лепорелло, вселиться в него, изгнав из тела его собственную душу, и поступить на службу к Дон Хуану Тенорио. Но ты еще можешь блеснуть: пусть монах умрет с именем Господа на устах и потом скажут – как настоящий святой, может статься, еще и канонизируют.

– Что ж, я и впрямь блесну, но на свой лад.

– Как?

– Ты навел меня на мысль, и я ею непременно воспользуюсь, – он с ненавистью глянул на тело августинца. – Я провел там, внутри, двадцать лет. Как я страдал! И добро бы я мог утешиться хоть плодами ума его, так нет, ведь и умом-то он был наделен ничтожным. Эх, Надоеда, как мне хотелось, чтобы этот болван оказался человеком недюжинных талантов! Тогда я сумел бы усовершенствовать свои познания или, по крайней мере, стать выдающимся ученым, прославиться на университетском поприще. Но мне не удалось превзойти в науках того же падре Тельеса; верней, все, что знаю, я услыхал из его уст или почерпнул из его книг. А в университете я снискал репутацию толкователя чужих мыслей – всеми презираемого попугая. Вот и весь прибыток: телесные муки и бесконечное униженье личного моего достоинства! И только-то! Эти проблемы не чета кальвинистским глупостям, что тебя нынче занимают. А виной всему этот монах… Я должен отомстить ему и отомщу; уж он у меня помрет вовсе не той смертью, которую ты ему напророчил, уж я себя потешу. Хочешь поразвлечься – пошли со мной.

И он снова юркнул в тело Вельчека.

– Вечно ты затеваешь всякие гнусности, – бросил Надоеда.

Тем временем монах поднялся на ноги, но во взгляде его теперь сверкала решимость Черного Боба.

– Тебе и впрямь не любопытно глянуть, что будет?

– Нет.

– Ну, коли так, прощай!

Монах поднялся с земли, потом притопнул, подпрыгнул и стремительно умчался по воздуху. За ним остался лишь светлый след, как от метеора, да и тот мгновенно растаял. А любители понаблюдать за ночным небом заметили, что той ночью над Саламанкой прошел звездный дождь.


4. Чтобы чуть успокоиться и собраться с мыслями, Черный Боб позволил себе немного попорхать в вышине – привилегия, положенная архангельскому чину. Но передышка оказалась краткой, ибо ветер отнес его на самую окраину города, туда, где нашло приют веселое заведение Селестины.

Час стоял поздний, и посетители успели разойтись, за исключением пары студентов, которые никак не могли расстаться со своими подружками и тешились последними всплесками их любви. Прочие же девушки по велению Селестины собрались на молитву и сонными голосами тянули «Аве Мария», сдабривая ее зевками, и то одна, то другая принималась клевать носом, отчего Селестина сильно гневалась, требуя в подобных делах старания и почтительности.

Едва успели они доползти до середины «Отче наш», как на кухне послышался шум, и хозяйка погнала одну из девиц взглянуть, что там приключилось.

– Ох, свалилось там невесть что, да прямо на печь, – отчиталась та. – И котел опрокинулся, и дрова порассыпались, а вонь какая стоит – и сказать нельзя.

– Небось проделки студентов…

Меж тем на шум прибежали и те девушки, что еще занимались с кавалерами, и получили от Селестины нагоняй: мол, что они себе там думают, уж и с молитвой покончено, пора гостям и честь знать – проваливать подобру-поздорову, а коли им любопытно поглазеть, что тут да как, то ведь за погляд с них денег не вытянешь…

– Ступайте-ка, голубушки, молиться! Живо!

Но тут стало твориться и вовсе невиданное: очертания дома будто потекли, стали сворачиваться и свиваться. Слова молитвы вдруг сделались словно резиновыми, зазвучали вязко и тоже вроде как закручиваясь иль оползая; сиденья у стульев размякли и провисли, половые доски стали податливыми и тянучими, и всем померещилось, что пол хоть и помаленьку, но поплыл вниз, время же обрело студенистую густоту и захлебнулось в своем течении. Воздух потерял звонкость, верней сказать, комната спешно выдавливала наружу чистые звуки, наполняясь воздухом ватно-глухим, в коем слова увязали и расплющивались, так что до ушей доходил лишь шепот.

Да, таким вот торжественным манером обставил свое явление Черный Боб. И возник пред ними весь перепачканный в саже, с подпаленными полами рясы. И для шику возник он снизу, выросши из стола – сперва голова, словно была она головой Крестителя, потом из стола же всплыли грудь и руки, коими он тотчас замахал во все стороны, а затем уж и остальные части тела. Девицы со страху попадали в обморок, только сама Селестина и глазом не моргнула.

– Вечер добрый, – брякнул Черный Боб.

Но подобная манера являться в гости если и удивила Селестину, то уж никак не напугала. Она встала перед монахом, уперев руки в боки.

– Ну и что надобно святому отцу в такое-то время в нашем доме? Почему бы не постучать в дверь, как подобает людям добропорядочным, христианам?

– Никакой я не христианин и не добропорядочный. Я колдун и хочу попользоваться твоим товаром. А являюсь я так, как мне угодно, – вот и весь сказ.

– А ряса-то?

– Так ведь я не только колдун, а еще и падре Вельчек, августинец и не последняя сошка в здешнем университете. Небось и ты обо мне слыхала.

Тут Селестина взглянула на гостя попристальней и тотчас его признала.

– Ладно, падре, может, вы и колдун, дело ваше, мне в это нос совать незачем, но коли вы монах и напала на вас охота поразвлечься, у меня для таких надобностей имеется особый дом, от посторонних глаз укрытый, специально для людей осторожных и деликатных, кто бежит огласки. Я вам шепну адресок, только полчасика и потерпеть – выберете девушку по вкусу и забавляйтесь с ней, сколь душеньке угодно, но деньги, как заведено, вперед. А в таком облаченье в своем доме – его всякий знает – не потерплю вас больше ни единой секунды.

Меж тем девицы начали приходить в себя, и каждая спешила отойти от стола подальше, но из комнаты все ж ни одна не убежала, уж больно было им любопытно, о чем толковал монах и чего желал.

– Да ведь мне как раз огласку и подавай, – возразил падре Вельчек.

– Не туда дорожка привела, падре. Нам это не годится.

Тут Вельчек расхохотался, да так громко, так нечестиво да и не по-людски вовсе, что смекнула Селестина: монах-то водится с дьяволом.

– Глупые речи ведешь, Селестина.

– Уж глупые они или умные, а только надобно нам, святой отец, сперва потолковать с глазу на глаз, а потом видно будет. – Тут велела она девушкам удалиться и добавила: – Хочу я вас, ваше преподобие, упредить: ежели служите вы дьяволу, о чем догадалась я по верным знакам, то и я с ним дружбу вожу, и дал он мне слово в обмен на мою душу никогда делам моим помехи не чинить, и договор наш верно исполнял, посему душу мою по праву получить должен. Вот и выходит, святой отец, мы с вами вроде как одного поля ягода и не след нам друг другу пакостить. Пришла вам охота позабавиться да поскандалить, а мне назавтра расхлебывай. Дьявол-то из любой беды меня вытянуть сумеет, только вот инквизицию ему не пересилить. К тому же стара я для их обхождения. Давайте уж лучше поладим по-дружески.

– Да я дружбу-то от веку ни с кем не водил. – Монах спрыгнул со стола и встал пред Селестиной.

Она глядела на него недоверчиво, но он схватил ее за плечи и принудил сесть.

– Слушай, старуха, до твоего интереса мне дела нет. Я сюда пришел, потому что так мне вздумалось, и твои опаски меня не остановят. Вот уж двадцать лет как веду я праведную жизнь, нынче ночью назначено мне умереть, и желаю я попробовать, каковы на вкус вино да женщины, а после умертвить попакостнее проклятого монаха.

– Коли вы колдун, не пристало вам грешить так ничтожно, на манер школяра, душу продавать прилично подороже, и уж точно не ради распутства и пьянства – это и так всякому доступно. Да и смертоубийство – тоже не наше дело, мы не разбойники с большой дороги. Так что уж простите, святой отец, но ведете вы себя недостойно.

– Ничего-то ты, старуха, не поняла. Я ж тебе сказал, что двадцать лет прожил в благочестии. А теперь хочу доподлинно узнать, чем пожертвовал.

– Ну раз так, воля ваша, но и меня не подводите.

– Очень уж досадило мне это вот облаченье, ряса моя, и хочу побыстрее с ней расквитаться.

В архивах святой инквизиции, в тех бумагах, где излагаются обстоятельства смерти Вельчека, и до сей поры хранится рассказ Селестины, собственноручно ею изложенный и подписью удостоверенный:

«И тогда начал он творить чудеса и выказывать бесовскую силу. И принудил меня созвать девушек, и велел доставить тех, что задержались до той поры со студентами, и студентов самих тоже; а последние были без верхней одежды, в непотребном виде. И колдовством своим сделал он так, что явилось множество кувшинов с вином, и попивал он из них, и тем, кто при сем находился, тоже пить велел, пока и сам не опьянел и их не напоил допьяна, но только не меня, ибо я-то пить не пила, а исхитрилась вино через плечо выплескивать. И, охмелев, совершал он всякие непотребства, но затем вроде как унялся и подступил к студентам с расспросами об их познаниях и в беседе не раз принимался восхвалять вино и говорил, что не ведает, что лучше – вино иль женские груди, о каковых покуда суждения своего не имел. И приправлял речи латынью, а она мне знакома, ибо не раз слыхала, как в насмешку толковали со мной на ней студенты. Потом принялись они судить да рядить, кто-де сочинил Песнь Песней – Соломон ли, нет ли, и он утверждал, что нет, и даже обозвал Писание пустою книгою, и спросил одного из студентов, полагает ли он за правду, будто Валаамова ослица заговорила. А как студент заявил, что сему верует, снова сильно рассерчал, обозвал того глупцом и тотчас велел девушкам раздеться и показать груди свои; и встали бедняжки перед ним, до поясу оголившись, а он их все щупал да щупал – и не так, как то делают мужчины, а как желторотый юнец, а после того молвил, что женщины-де малого стоят и вино ему больше по нраву. Дабы как-то усмирить его буйство, а он в него все пуще впадал, предложила я ему выбрать самую пригожую из девушек и возлечь с нею и потом уж выносить суждение, столь ли ничтожна плоть, как он о том твердит, и оглядел он девушек и выбрал одну; но в опочивальню отправляться с нею не пожелал – мол, хочет он проделать все прямо тут, на глазах у прочих. Но случилось так, что, сколь он ни старался, сколь девушки его ни раззадоривали, естество его в должное состояние не приходило, и ничегошеньки он не добился. И начал он тогда кричать, и ругаться, и браниться таким манером: «Падре Вельчек, что это у тебя за никчемное тело, не годится даже на то, с чем любой уличный пес легко управляется? На что растратил свои силы ты, поганая пробка, ежели теперь приходится умирать, не отведав женщины?» И говорил другие всякие вещи, и самые непристойные. Один студент хотел было втолковать ему, что слишком он стар для подобных дел и лучше бы ему воротиться к себе в монастырь, мол, время его ушло и плоть обессилела… И тогда принялись они опять жарко спорить о человеческой плоти, и повторяли говоренное ранее, и добавляли новое; и названный монах словно в насмешку над бедными девушками, при сем присутствовавшими, всякий раз, как надобно ему было доказательство или подтвержденье, хватал одну иль другую и тянул к себе, и наносил удары либо поворачивал туда-сюда на манер лекаря, и вел спор. Пока не надоели мне до смерти такие поношения и издевки, и тогда сказала я ему: девушек здесь предлагают для удовольствия, а во всем прочем заслуживают они уваженья к себе, как и любые другие; и тогда он отстал от студента и кинулся с бранью на девушек – с самыми поносными словами, и унижал их почище варвара и дикаря. И тем временем пил он и смаковал вино, и причмокивал языком, и порой выливал остатки на ту иль иную из девиц. И под конец молвил, что теперь ему осталось только кого-нибудь убить, чтобы набрать уж грехов сполна, и поймал он прямо из воздуха колоду карт и велел нам вытаскивать каждому по одной, объявивши, что убьет того, кто вытянет самую старшую карту. Но прежде принялся расписывать, как станет он жертву свою убивать: сперва-де вытянет из нее спинной мозг, а после все жилы по одной… Тут все мы стали в страхе кричать и молить, чтобы сам он умирал поскорей и от нас отвязался; он же, услыхав наши вопли, вроде бы от задуманного отступился и стал рассуждать о судьбе человеческой да о свободе и предложил нам на выбор: либо карту вытягивать, либо богохульствовать, а сам все расписывал, какая смерть ждет того, на кого карты укажут. И тогда я, увидавши, что дело приняло дурной оборот, решилась пойти на хитрость: готовы, мол, мы богохульствовать; полагала же я при том, что всякий станет это делать, в душе храня верность Господу нашему и восхваляя Его, и что совершим мы этот грех, только чтоб спастись от проклятого монаха. И, согласившись на то, начал он дирижировать нами, словно хором, чтобы мы поносили Господа нараспев, и так оно и было; но тут опять случилось чудо – все слова говорили мы на латыни, хотя, как разъяснил уж после один из студентов, изрекли вещи непотребные; пели на латыни, следуя за голосом, который изнутри нам нашептывал, что́ должны мы петь и как; из чего заключила я, что Господь принял нашу хитрость, и услыхал мои молитвы, и сделал так, что не мы богохульствовали, а богохульствовал злой дух и пользовался устами нашими, совершая это. И продолжалось так долгое время, и в довершение сего помчались мы вскачь вкруг стола, и стол тот тоже плясал, и все прочие вещи в комнате – тоже; и так до прихода дня, и тогда падре Вельчек, выкрикнув последние хулы, но уж на нашем языке, прокляв небо и все силы небесные, свалился замертво, притом изо рта у него текли пена, кровь и вино. А я поспешила явиться в святую инквизицию».


5. Да. Именно так все и было. Он умер с приходом дня. Чуть раньше намеченного срока, но в теле падре Вельчека болела каждая клеточка, желудок горел огнем, будто живот набили осколками стекла, которые кромсают и режут этот самый живот. К той поре веселье разошлось хоть куда, и в доме Селестины все визжали дурными голосами. Напуганные соседи выглядывали в окна, а кое-кто из загулявших прохожих даже отваживался сунуть нос в двери веселого заведения, и нос их тотчас чувствовал премерзейшую вонь… Черный Боб, высвободившись из тела Вельчека, взобрался на светильник и глядел, помирая со смеху, на последние всплески оргии. Потом вылетел на улицу. Воздух оказался таким чистым и свежим, что ему доставило бы удовольствие вдохнуть его в легкие, имей он таковые.

– А теперь – на поиски Лепорелло! Только вот кто он? Скорей всего, опять дряхлый старик, изнуренный недугами, иль неотесанный парень-деревенщина, неказистый да придурковатый. С чем мне придется мириться невесть сколько времени. И ведь попробуй пикни! Попробуй откажись! Человеку-то куда легче, чем нам, – он свободен. Ах, мне бы обладать правом делать то, что хочется!

Он покружил меж крышами, примериваясь к обстановке, пока не обнаружил того, кем отныне ему предстояло быть. И первое знакомство весьма его обнадежило. Лепорелло спал крепким сном, каким спят здоровые молодые парни, а дух его витал над телом и, пользуясь сном хозяина, бился над некоей нравственной задачей. Черный Боб вошел в плоть Лепорелло и быстро огляделся: все работало на славу, лучше некуда. Так что он поспешно оборвал нить, которая соединяла тело с витающим над ним духом. Стоило ему освоиться в новом обиталище, как на него нахлынуло странное, сперва даже смутившее его чувство – оно напоминало былое и уж забытое ощущение счастья. (Столько веков успело пройти!) Он ощущал спокойный и величественный ток крови в сильном спящем теле. На какой-то миг он сосредоточился на себе, задумавшись о жизни, которая становилась отныне его жизнью: воздух раздувал легкие и нес кислород в кровь; рождались миллионы новых клеток; артерии и вены, гибкие, даже изящные, получали размеренные потоки крови и несли ее дальше без задержки, без сбоя. И все происходившее в теле совершалось так же безупречно. Он задействовал мозг, предложив ему силлогизм, который был бы не по зубам падре Вельчеку, и Лепорелло быстро пришел к нужным выводам. Затем Черный Боб скользнул в воспоминание о кое-каких фривольных эпизодах недавней оргии в доме у Селестины, и новая плоть его отозвалась незамедлительно и с такой готовностью, что Боб опешил.

– Вот что значит мужчина! Вот что значит человек! А мы только и думаем, только и замышляем, как бы его погубить! Видно, нас просто гложет зависть и душит обида. Лучше бы нам у них чему можно поучиться. Вот только мера этого самого «чему можно», на беду, весьма невелика. Суть человека таится в его теле, и выражается она совершенно особым образом. То, что зовется жизнью, наверно, наделяет человека иным взглядом на вещи, для нас абсолютно непостижимым. Ведь не случайно Сатана так упорно скрывал от своего воинства, что такое здоровое тело. Насколько мне известно, такое приключилось впервые: чтобы одному из нас дозволено было по служебной надобности воспользоваться оболочкой молодого, умом не обделенного человека. И такое уж точно никогда не повторится, доведись всем бесам поголовно узнать ту жизнь, какая открылась мне, в преисподней случился бы бунт. Но Сатана отлично знает: начни я описывать свой опыт, никто мне не поверит. Но теперь-то я времени терять зря не стану. Во-первых, поскорей примусь за богословские проблемы, которые прежде мне были не по зубам. И ежели будет мне отпущен достойный срок, попытаюсь постигнуть суть человеческую и, возможно, пойму, почему же дьявол так много внимания уделяет тем, кого я полагал не более чем разумными букашками. До сей поры самым совершенным человеком из тех, кого мне довелось узнать, был падре Тельес, да только он не мог и шагу ступить без костылей. А ведь уметь резво прыгать, пожалуй, не менее важно, чем измышлять хитроумные теории, ибо – приятнее!

У него как-то само собой вдруг возникло желание проверить, сколь верна эта мысль, и он, выпрыгнув из постели, принялся подскакивать, делать сальто-мортале и иные акробатические фокусы. Тело беспрекословно слушалось, и казалось, мускулы и сами наслаждались собственными упругостью и силой.

– Лепорелло!

Голос раздался откуда-то из внутренних покоев, и почти тотчас же дверь отворилась. Появился Дон Хуан Тенорио.

– Лепорелло! Рехнулся ты, что ли?

Черный Боб мигом застыл, немного пристыженный, но вместе с тем несказанно довольный.

– Без размину с утра никак нельзя, сеньор.


6. Дон Хуан оказался юношей едва ли не того же возраста, что и Лепорелло, притом весьма красивым. Правда, был он повыше ростом и сложением покрепче, движения его отличались изяществом и уверенной легкостью, так что облик его тотчас обращал на себя внимание и производил впечатление поразительное и неизгладимое. Черный Боб на малую долю секунды задумался, успев пожалеть, что обречен пребывать в теле Лепорелло и никак не может полюбопытствовать, как же устроен внутри его хозяин, но отложил все вопросы на потом, ибо немедля и безошибочно почуял: сей образчик человеческой породы заслуживает самого серьезного внимания.

Одет Дон Хуан был в черные короткие штаны и белую, расстегнутую на груди рубаху, взамен башмаков – мягкие туфли. В руках держал он две шпаги.

– Вот оно что! Ты зря растрачиваешь силы, а потом не можешь выдержать больше пары атак. Ну же, одевайся, да поспеши!

Он кинул одну шпагу на постель Лепорелло и удалился. Слуга торопливо оделся.

– Сеньор, я готов.

– Входи же, не мешкай.

Лепорелло вошел и огляделся. Комната Дон Хуана походила скорее на келью. В ней имелось два окна, и сквозь них било теперь яркое солнце. Кроме кровати тут были полки с книгами, стол и одежный шкаф. Книги по большей части содержали сочинения мыслителей и поэтов. Одежда в шкафу была богатой, но неизменно черного цвета. Над кроватью висело старинное распятие, неподалеку лежали и четки. Тут Лепорелло подумал, что, судя по всему, Дон Хуан был добрым христианином.

– Нынче мы запоздали. Придется управиться побыстрей, а то не поспеем на первые лекции. В позицию!

Эх, до чего славно выглядит мужчина со шпагой в руке! Черный Боб, пользуясь тренированным и мускулистым телом Лепорелло, парировал удары и не мог нарадоваться собственной ловкости и удали. Но ему приходилось больше защищаться, ибо отвагой и сноровкой Дон Хуан его превосходил.

– Есть! – крикнул Дон Хуан, снова кидаясь в атаку.

Но тут послышался стук в дверь. На пороге вырос священник-иезуит. Дон Хуан отпрыгнул назад, изящно взмахнувши шпагой в знак приветствия. Лепорелло словно ненароком скопировал жест хозяина, ведь был он по натуре еще и шутом-пересмешником.

– Да ниспошлет вам Господь премного добрых дней, Дон Хуан!

– С чего бы им быть дурными, падре Мехиа. Что привело вас сюда?

По знаку хозяина Лепорелло удалился, но, бросивши тело слуги на топчан в передней, Черный Боб поспешно скользнул обратно.

Дон Хуан и его гость сели, при этом хозяин разместился на кровати, и иезуит начал говорить, кружа вокруг да около и постепенно приближаясь к главному: некий священнослужитель из их ордена только что прибыл из Севильи и привез дурные вести касательно отца Дон Хуана – дона Педро Тенорио, вот уже несколько дней как лежит тот прикованный к постели тяжелым недугом. Лет ему немало, и худшего можно ожидать со дня на день. В свете этих печальных обстоятельств иезуит явился предложить свои услуги.

– Ведь, как нам известно, вы полагаете посвятить себя служению Богу.

– Пока я решения не принял, – ответил Дон Хуан.

– Такой шаг делается лишь после долгих размышлений, но намерение похвальное. Служить Господу, оставаясь в миру, – это чревато серьезнейшими опасностями, и не из-за соблазнов света, нет; благодарение Всевышнему, последние реформы значительно улучшили положение священников. Но ведь такой знатный кабальеро, как вы, не станет смиряться с ролью простого клирика, вы возмечтаете подняться выше, стать, по крайней мере, епископом. Тут-то, друг мой, и таится опасность. Тщеславие губительно для нашей духовной жизни, и многие, многие забывают о Боге, пускаясь в погоню за митрой. Речь не только о нравственной стороне нашей жизни, ведь от такого юноши, как вы, мы вправе ожидать умственных подвигов, но книги и научные изыскания требуют несуетной жизни. И тогда – можно ли сыскать что лучше нашего ордена. Мы – о чем вы осведомлены – воинство ученых мужей, и в нынешние времена последнее слово в теологических науках принадлежит падре Молине. Присоединяйтесь к нам и обретете желаемое как в смысле культуры, так и в смысле образования. Почти все мы, иезуиты, кабальерос или, по крайней мере, идальго, и среди нас не сыскать неотесанного падре – из тех, что мешают утонченным умам пролагать свою стезю в теологии. С другой стороны, отважных людей мы посылаем на героические дела. Благодаря им, иначе говоря, благодаря иезуитам, числом весьма немногим, ересь не сумела победить в Англии, так что кровь падре Кампиона[10] была пролита не зря.

Иезуит стал было подниматься, и Черный Боб спешно воротился в тело Лепорелло, дабы гость ничего не заподозрил. Дон Хуан вежливо проводил монаха до двери, заверив его, что, склонись он к священническому служению, непременно обдумает его предложение. Как только иезуит удалился, Дон Хуан приказал:

– Надо поскорей позавтракать. Я получил дурные вести об отце, нам предстоит нынче же отправиться в путь.

Они поспешно оделись и вышли из дома. День занимался ясный и приятный, какие случаются в преддверии весны, когда плащи начинают мешать и кажутся чем-то лишним. Перейдя Университетскую площадь, Дон Хуан со слугой двинулись было к харчевне, когда раздался чей-то голос:

– Сеньор Тенорио! Сеньор Тенорио!

На сей раз к ним спешил монах-доминиканец. Дон Хуан остановился, поджидая его, а Лепорелло отступил на несколько шагов, но не слишком далеко, так как решил ни слова не упустить из их беседы.

– Я искал вас, любезный Дон Хуан, дабы сообщить, что вчера вечером из Севильи прибыл один из наших братьев и привез дурные вести.

– Мне уже известно, что батюшка мой болен.

– И дела его совсем плохи. Когда товарищ наш покидал Севилью, лекари полагали, что ему осталось не более двух дней жизни.

В глазах Дон Хуана вспыхнул мрачный огонь.

– Я хотел выехать немедля.

– Поспешите, ваша милость, хоть боюсь, что вам все равно не поспеть.

– Тогда…

– Вы остаетесь?

– Нет, напротив, тогда я откажусь от завтрака.

– Дорогой мой Дон Хуан, ежели господин мой дон Педро уж отдал Богу душу, ваша задержка на несколько минут ничего не изменит, ведь жизни ему уже ничто не вернет. Я желал бы перемолвиться с вами несколькими словами.

Дон Хуан только кивнул в ответ, и доминиканец начал излагать ему свои соображения, связанные с намерением Дон Хуана сделаться священником. Он предлагал ему вступить в орден доминиканцев. Ведь ни один другой орден не откроет перед юношей, столь блестяще одаренным, таких возможностей. И особо следует подчеркнуть, что последним словом в теологии стало именно учение падре Баньеса, прежде всего в тех пунктах, где он оспаривал теории иезуита падре Молины, а посему…

Они распрощались после заверений Дон Хуана, что он непременно поразмыслит над его предложением, когда настанет час принимать решение.

– Лепорелло, скорее домой. Надо готовиться в путь.

– Без завтрака, сеньор?

– Подкрепимся по пути чем бог пошлет.

Но дома их ожидал еще один посетитель – монах-мерседарий, только что прибывший из Севильи с вестью о кончине дона Педро.

– Вся Севилья явилась проститься и оплакать святого мужа, призванного к себе Господом. Бедняки рыдали, ибо остались сиротами, а богатые сокрушались, ибо остались отныне без зерцала добродетели. Коли судить по делам его, он уж сподобился Царствия Небесного.

Дон Хуан в печали опустился на стул, а монах, прочитавши долгий панегирик усопшему, коего знал многие годы, поспешил сообщить юноше, что его отец питал особое расположение к ордену мерседариев.

– Он отличал и любил нас и не раз высказывал мне надежду, что увидит единственного сына облаченным в нашу белую рясу. И признаюсь, явилось бы это большим счастьем для нас. А коль скоро, как мне стало известно, вы, сеньор мой, чувствуете склонность к богословским наукам, то где, как не у нас, найдете вы лучших учителей? Разумеется, вы хоть раз да слушали лекции падре Сумеля. Он придерживается взглядов, равноудаленных от крайних позиций доминиканца Баньеса и иезуита Молины, и он сумел прийти к истинному толкованию столь сложной темы, как благодать. Воистину, последнее слово в теологии принадлежит падре Сумелю.

– Я непременно вспомню ваш совет в час принятия решения.

Тут Лепорелло успел пожалеть, что не двинулся далее учения о Святой Троице и веровал в непогрешимость теорий падре Тельеса, а посему в проблемах благодати не больно-то разбирался, то есть отстал от времени и тем паче от моды.

Загрузка...